![]() Серж Г э н с б у р
"Маска падает. Человек остается. Герой исчезает."ЕВГЕНИЙ СОКОЛОВ. (сказка-притча) Над больничной койкой летают навозные мухи, а меня посещает образы - словно кадры моей былой жизни - иногда резкие, чаще расплывчатые, out of focus, как говорят фотографы, - некоторые из них слишком светлы, недодержаны, другие темны и передержаны, но, склеенные встык, эти образы-кадры составили бы ужасный в своем гротеске фильм, в котором звуковая дорожка, бегущая по целлулоиду параллельно продольной перфорации, воспроизводила бы лишь взрывные звуки испускаемых кишечных газов. Если я доверюсь своей сомнительной памяти, то, боюсь, должен признать, что уже с самого нежного возраста я обладал этим врожденным даром - хотя нет, что я говорю?! - этим несправедливо доставшимся мне несчастьем, - беспрерывно выпускать из себя зловонные ветры - но, так как от рождения нрава я был целомудренного и лукавого одновременно, то, вне всякого сомнения, я выжидал лишь удобного момента, чтобы без свидетелей и без стыда испустить из себя эти паразитические выдохи, благодаря чему никто и никогда не замечал во мне этой ужасной аномалии. Я предполагаю, что из-за скрытных выделений моего анального сфинктера в ватерклозетах и скверах на свободу вырывался углекислый газ, азот и метан, - но в то время я еще мог по желанию перекрывать выход этим вредоносным испарениям простым сокращением мышц прямой кишки. Сегодня, прикованный к постели, в томительном ожидании третьего сеанса электрокоагуляции, я наблюдаю за тем, как вздуваются простыни под напором моих необузданных и вонючих ветров, над которыми - увы! - я давно потерял всякий контроль, и, разбрызгивая бесполезные дезодоранты, я вновь пробегаю мысленно по линии своей убогой и тошнотворной судьбы. Мой первый младенческий щебет, производимый анальным отверстием, нисколько не волновал мою кормилицу - молочницу с пульмановскими грудями - хотя я систематически посылал ей в глаза тальковые туманности, выдуваемые ветрами из моей щели (а тальком она присыпала мне ягодицы) потому что, даже пукая, я не переставал ее сосать, похожий на улыбчивую пискливую крысу. После нее няни проходили парадом, наподобие балета высокой моды. Одна из них между делом выучила меня кириллице, другая - платочной и чулочной вязке, третья - игре на фисгармонии, но ни одна из них не смогла более трех месяцев вынести зловоние, испускаемое моей задницей. В коллеже, как только в нашей "турецкой" уборной со створчатыми дверьми появлялся учитель, единственный, кто имел от нее ключ (можно подумать, что он выкладывал туда что-то особенно ценное) то от страха у меня вырастал ком в горле, а анус начинал испускать паразитические звуки - какофонию, слышную даже во внутреннем дворике, в то время как другие решительно рвали газету и не страдали комплексами от того, что кто-то услышит и догадается об их тайных делишках. Я не обращал внимания на играющих в бабки, шарики и волчок, и вообще игнорировал все игры, требующие сидения на корточках - положения, благоприятного для отвода газов; в число опасных игр я включал и прятки, потому что громкие пуки непременно выдавали мое присутствие, и классики - потому что мои штанишки для гольфа вздувались при каждом прыжке; мне удавалось остаться незамеченным лишь при игре в транссибирский паровозик, где я представлял себя утопическим локомотивом и, семеня, как умственно отсталый, переезжал через шаткие виадуки, пронзал тоннели, сопровождая езду бесконечными чух-чух и маслянистыми пук-пук, - уловки тем более пленительные, что они превращали мои трусы в подобие горчичников. Я рано проявил несомненные способности к рисованию, но непосредственности моих набросков и наивной свежести акварелей был быстро положен конец моими педагогами, которые никак не могли взять в толк, - что делать с моими кубическими шарами, зайцами в шашечку, голубыми поросятами и прочими зародышами фантазий и, в силу того, что я был вынужден подчиниться, я мстил им в бассейне, выпуская поближе к ним радужные пузыри, устремлявшиеся к поверхности и лопающиеся на чистом воздухе, высвобождая заключенный в них оппозиционный газ. В общей спальне моя проблема заключалась в том, чтобы дать возможность свободно истекать моим газам и при этом никого не разбудить; в первую же ночь, после двух-трех пропукиваний, затерявшихся в приступах притворного кашля, я инстинктивно нашел решение: осторожно засунул палец в прямую кишку и тихо выпустил из себя газы, не причинив ни малейшей тревоги. И в день, когда я рассеянно пробегал по строкам Катулла "Quid dicam gelli quare rosea ista labela" - я не сдерживал себя и попукивал втихоря, обратив свои честные глаза на ближайших соседей - причем честность моя была такой подкупающей, что, несмотря на запах, на меня ни разу не легло и тени подозрения; даже когда я стоял у дос-ки, случалось, учитель наказывал весь класс после бесплодных по-пыток выяснить, кто же из его завзятых шалунов выпустил голубка. Каникулы свои я проводил в одиночестве: развалясь на северном пе-сочке, я созерцал недоступные горизонты, и, дрожа в сумерках под порывами ветра, я, подобно метеорологу, запускающему шары-зонды, выпускал из своего заднепроходного отвер-стия фумаролы, - и ветер уносил их, свивая эти дьявольские блуждающие огоньки в чарующие, волшебные вихри. Из коллежа меня выгнали за плохое поведение и я поступил, несомый своими ветрами, в школу изящных искусств, и, будучи середнячком в высшей математике, я выбрал, правда, без особой уверенности, архитектуру. Школа была смешанной, и в ней я вынужден был взять себя в руки. Таким образом, если я и не вылечился, то научился хоть немного контролировать себя; мастерская располагалась на шестом этаже пристройки - и я взрывал свои хлопушки, ставя ногу на каждую ступеньку, благодаря чему мне удавалось удержать в себе газы от занятий тригонометрией до занятий живописью. Учебу я начал с рисунка углем: на заре устанавливал свой мольберт рядом с Персеем работы Челлини, очарованный перерезанным горлом Медузы, и, в зачастую пустынных галереях, когда мои выхлопы после долгих метаний меж бронзовых и гипсовых статуй, громоподобных отражений от застекленного потолка, возвращались ко мне, я чувствовал себя почти счастливым. Вскоре я приступил к изучению живой натуры, и, ледяным взором, пока еще начисто лишенным животного интереса, я открыл для себя женс-кую наготу. Из этих нагромождений дряблого мяса, одутловатых и костлявых тел, русых, рыжих и цвета вороньего крыла лобков, - этих равнобедренных треугольников, из перевернутых вершин которых иногда свисали веревочки менструальных тампонов, во мне родилось бешеное женоненавистничество, не покидающее меня с тех пор. И в то же время рука моя идеализировала все это в неистовых и точных набросках, на которых я ставил свою подпись, стоило мне только вернуться домой, тонкими струйками спермы, этими изнурительными автографами, инстинктивно приведшими меня к пригородной проститутке -Розе-Агате-Анжелике, с именем растения, камня или цветка - какая разница? -которая засовывала мой член себе в рот, а я подпускал пердунка, достой-ного каменотеса, - несчастная накрывалась простыней с головой, словно проделывала очистительную для дыхательных путей ингаляцию, и, усыпленная моим хлороформом, тихо сползала на линолеум. Я довольно скоро достиг недюжинного мастерства, конечно, не могущего сравниться с мастерством в пукании, но я был так страстно увлечен учебой, что сжимал зубы и ягодицы до тех пор, пока мелкая дрожь не пробегала по моему затылку, после чего я опрометью выскакивал из мастерской, чтобы в ледяном коридоре выпустить целые гроздья своих злополучных гремучих газов. Я судил о моих корректорах с тайной неприязнью, невзирая на реноме, которого они добились, благодаря своим работам, и не ценил ни неоклассицизм одних, ни ретроградный модернизм других, ни манеры называть их "мэтр", наподобие негра 17-го века; лишь многим позднее я почувствовал к. ним благодарность за приобщение к такому благородному искусству. В те времена, чтобы укрепиться в своих суждениях, я избрал местом для размышлений музей, где ускорял шаг перед Джокондой, гнусный оскал которой внушал мне, уж не знаю посредством какого колдовства, что каким-то ветром до нее, если можно так выразиться, донесло слухи о моем убожестве, где сдерживался перед святым Себастьяном работы Мантеньи, поджидая, когда удалится охрана, чтобы завести свой "велосипед с мотором" и, стравливая газы, не замечая механического стрекотания, насладиться строгостью рисунка, ритмикой колонн и стрел, ангельской нежностью колорита, способствующему проявлению экстатической агонии мученика. До сей поры мне удавалось без особых треволнений держать себе подобных на мизантропическом расстоянии, но, к несчастью, пришло время призыва в армию. Я с треском прошел призывную комиссию, военные врачи которой расценили мою болезнь как неуважение к субординации, на основании чего я был незамедлительно отправлен в дисциплинарный лагерь, где в казарменной скученности познал меру безмерной грубости мужиков, которые, будучи запертыми вместе без дела, незамедлительно начинают источать из всех своих естественных дыр, включая поры, запахи самые что ни на есть отвратительные. Мои же боевые газы повергали товарищей в веселый транс, а плохое питание - тушенка, музыкальная фасоль - помогали духу соревновательности: пф-ф! - приговаривали бедолаги, освобождаясь от летучего балласта до самого г…, отравляя воздух вокруг. Я же стал признанным чемпионом во всех весовых категориях и удостоен следующих прозвищ: Бальзамировщик, Бомбарда, Канонир, Подрывник, Артиллерист, Боец, Миномет, Химический Снаряд, Базука, Берта, Реактивный Снаряд, Шквал, Ветродув, Наркоз, Газовый Резак, Утечка Газа, Благоухание, Козел, Хорь, Рудничный Газ, Газогенератор, Ветряной Двигатель, Сосед, Борджиа, Зефир, Фиалка, Пук-Пук, Мистер Бух, Пук-Кадет, Скороварка, Газопровод, Кемпинг-Газ, Пироксилин, Ветер-из-Задницы, Дизтопливо, Голубок - конечно, кое-какие из них я позабыл, но, помнится, готовый отдать концы от удушья, с единственной целью - жить в отдельной комнате, я добился приема у полковника, который, преодолев отвращение к моим славянским корням и, учитывая мое среднее образование, предоставил мне привилегию перейти на курсы офицеров-резервистов, по окончании которых я получил звание младшего лейтенанта; звания я был лишен спустя неделю: недостойный офицер Соколов, - гласил рапорт, - имитирует пушечные выстрелы во время подъема знамени, - то был залп на торжественном построении - дерзость моя без всякого сомнения осталась бы незамеченной, если бы горнист не наполнил свои легкие моим веселящим газом перед тем как поднести к губам горн и не издал бы звуки, усиленные медью и почти идентичные тем, которые я обычно издавал анусом, за что и получил две недели ареста, мною же ему и объявленные. Я был демобилизован в запас ноябрьским молочным утром, в день проведения маневров: грустный спускался я с холма, оставляя за спиной этих ребят - притаившихся в засаде, подстерегающих условного противника - эту солдатню из плоти и свинца, издевки которой я терпел так долго… Присоединяясь к автоматным очередям, треску минометных снарядов, раздирающих в клочья вершины деревьев соседнего леска, я попердел им на прощание - и мои, уже гражданские, ветра были страдальчески кислы, как никогда. - Я вернулся в свою мастерскую, пропахшую затхлым льняным маслом и скипидаром, и вскоре принялся за работу. Поначалу в рисунках я подражал Гойе и Энгру, затем, не в силах освободиться от влияния Клее, впав в депрессию и усомнившись в своих способностях, погрузился в технические трудности и начал совершенствовать остроту глаза на натуре. Но после двенадцати месяцев воинской службы, на протяжении которых я никогда не сдерживал газоиспускание, даже напротив, всячески его стимулировал, выяснилось, что я более не способен себя контролировать, и мои ветры, к моей досаде, находят выход кстати и некстати; и, чтобы продолжать работать, сохраняя душевный покой, я приобрел бультерьера с красными, - мареновыми, говорил я, глазами, которого я назвал Мазепой. Пес должен был послужить моим алиби. Итак, я притворно наказывал его за каждый свой пук, перекрывая визгливым криком подозрительные звуки - "Мазепа, как ты смеешь!" - таким образом, пес стал моим неоценимым помощником сначала в моих отношениях с любовницами, которые разрывались между симпатией к молодому художнику, истинную цену которому они смутно чуяли, и стойким отвращением к животному, один вид которого был им противен, а поведение омерзительно, а затем в присутственных местах, как то - ресторанах, пивных, рюмочных, американских барах, где я без стеснения бранил животное, которое, впрочем, быстро смекнуло, что после пятнадцати-двадцати пуков и стольких же поношений имеет право на какое-нибудь лакомство. Причем моя брань выслушивалась с неизменной британской апатией, - опускался лишь уши и хвост, казалось, Мазепа старается придать больше правдоподобия моим предательским и трусливым обвинениям. В двадцать три года, растранжирив на антикварные автомобили и ночные похождения скудное наследство, завещанное мне отцом по своей кончине, передо мной встала необходимость зарабатывать хоть какие-то деньги. Именно по этой причине, а также благодаря моему патологическому расстройству, я придумал героя комиксов, который, после того, как был отвергнут многими издателями, стал бестселлером под названием "Животис Урчатис - реактивный человек", авторские права Opera Mundi; новый Бэтмэн, несомый напором своих собственных газов, доходчиво изображенных мною в виде :звездочек, продолговатых пузырей и взрывоопасных шаров, рвущихся наружу из его героической задницы, куда я вписывал, смотря по настроению: з-зуп! вр-р-у-у! тра-та-та! по-у-у!.. фью-у-у! пью-у-ить! пада-фу-у!. А чтобы не нанести вреда моей карьере живописца, я подписывался псевдонимом Woodes Rogers - подлинным именем английского капитана, чье "Кругосветное путешествие" тысяча семьсот двенадцатого года издания я прочел несколькими годами ранее и где я встретил заинтриговавшую меня фразу: он нашел черный перец, называвшийся "малагет" - отличное средство против кишечных газов и колик в животе. Избавившись таким образом от материальных забот, я вновь отдался живописи. Вскоре я достиг такой виртуозности, что чувствовал себя способным нарисовать, как требует Делакруа, рабочего, падающего с крыши, за время его падения, и однажды, в то время как я, желая доказать свое мастерство, рисовал швейные иглы, запечатлевая их единым росчерком пера - полный нажим, слабый нажим - открывал и закрывал ушко, - раздался взрыв газа такой необычайной мощи, что разбил окно и потряс мою руку, задрожавшую подобно руке ребенка, страдающего эпилепсией. Я уставился на осколки стекла, разбросанные у моих ног, затем поднял глаза на рисунок и - застыл, как завороженный. Только что моя рука сработала наподобие самописца сейсмографа. По спокойному размышлению, головокружительная в своей молниеносности красота моей сейсмограммы казалось, происходила из обостренной, болезненной чувствительности, вызванной каким-нибудь возбудителем типа эфедрина, ортедрина, макситона или коридрана, - мой набросок походил на электроэнцефалограмму эпилептика, ритмичные пики припадка которого прекрасно совпадали с ее сверхострыми углами. Вскоре я повторил опыт: обмакнул перо в тушь, приставил его к вертикально закрепленному листу бумаги и замер в ожидании пука. Пук оказался таким потрясающим, что мой Кансонский лист на протяжении двадцати пяти сантиметров стал походить на зебру, а к концу пробега был даже порван. Я сравнил новый набросок с предыдущим и с восторгом признал очевидное: мои способ был ужасно эффективен: он не только сохранял индивидуальность моего почерка, но и как-то агрессивно его облагораживал, давал надежду на бесконечные комбинации. И в то же время передо мной было не отображение бреда шизофреника, из-за бессвязности переживаний выраженного хаотично и обрывочно, поскольку во время шквала я не полностью, как мне казалось, терял контроль над рукой, - столь глубоки были мои эстетические переживания и знание школы рисунка. "Итак, - говорил я себе в темноте ночи, безуспешно пытаясь уснуть, - зловоние - предвестник моей телесной смерти - донесет и трансцендентно выразит все, что только есть самого чистого, жизненного, отчаянно ироничного в сокровенных глубинах моего творческого духа; после стольких лет, отданных изучению техники живописи, после столиких дней, проведенных в испускании газов среди картин, излучающих гений великих мастеров, - эти ломаные, хрупкие, извилистые линии только что навсегда избавили меня от моей заторможенности". На следующий день я отставил в сторону классический табурет и при помощи гаек и разводного ключа прикрепил сверху треноги велосипедное седло на винтовых пружинах, благодаря механической трансмиссии которых мое сидение обрело варьируемое передаточное отношение и чувствительность, достойную виброметра, и, уже через месяц я стал владельцем сорока газограмм, подписанных и пронумерованных от ноля до тридцати девяти, - пятнадцать из которых я отретушировал сепией и решил, не откладывая более дела в долгий ящик, показать их Герхарту Штольфцеру, - в то время одному из самых известных торговцев живописью, который сразу же заключил со мной контракт, при этом настоятельно попросив меня ни на йоту не изменять своей манере, - "Вы же знаете, кто такой Соколов, американцы сейчас…" - и т.д. и, уже в феврале тысяча девятьсот... года я держал в руках и читал на пригласительном билете: Галерея Цумштег-Хауптманн, Герхарт Штольфцер приглашает Вас на открытие вернисажа художника Евгения Соколова, - и, хотя последний имел мало склонности к показухе, но все-таки явиться был обязан. Штольфцер представил его нескольким хорошеньким женщинам, которые возмутили его до глубины души глупостью своих псевдоаналитических рассуждений, и в которых, сделав резкий разворот, он выпустил очередь из газовых пузырей. Пузыри взорвались им прямо в нос, но их вонь была частично перебита запахами духов, которые источали эти создания, и кисловатыми выдохами шампанского из бокалов, которые они держали. Такой апломб, такая надменность не могла не очаровать их, - что и произошло, особенно когда одной из дамочек стало плохо непонятно из-за чего, - из-за моих ли запахов или просто из-за духоты - падая, она уцепилась за один из моих офортов, хрупкое стекло которого разлетелось вдребезги от удара об пол и один из осколков вонзился ей прямо в глаз. Делу быстро придал оборот мой торговец, самоуверенностью не уступавший Lloyd's* (*страховая кампания), пренебрегать было никак нельзя, и он добился того, что несколько многотиражных газет представили броские версии об этом происшествии и опубликовали самые выгодные для Соколова фотографии. После этого одни критики стали говорить о гиперабстракции, о стилистическом упорстве, о формальном мистицизме, о философическом напряжении, о редкостной эвритмии, о гипотетично-дедуктив-ном лиризме, а другие - о мистификации, о блефе или попросту о каке. Тридцать четыре моих произведения были проданы за какие-то две недели, в основном американцам, немцам и японцам; одно из них отправилось в коллекцию Университета святого Фомы в Хьюстоне, другое - в Байерское государственное собрание живописи в Мюнхене, - моя котировка взлетела подобно пуле, выпущенной из малогабаритной противотанковой установки MAS, тридцать шестого калибра, производства Сент-Этьенского оружейного завода, - прицел: тысяча двести, в прорези - зенит! Такая обвальная слава привлекла ко мне как эфебов, - нежных, словно апрельские цветы, дрожащих от тайного и постыдного желания, так и жадных, страстных женщин, которые приглашали меня на вечеринки, где мой пес-алиби частенько меня выручал, а из чувства благодарности я так рьяно пичкал его всякими вкусностями, что он округлился и впрямь начал не к месту пердеть. Только когда мы заходили в ночные клубы, я оставлял Мазепу в машине - в этих заведениях я без стеснения мог выпускать на волю свои ветры, - с такой силой разносились там низкие частоты электронных инструментов. Естественно, я избегал посещать театральные и оперные премьеры, на которые вход собакам строго и навсегда запрещен. Примерно к этому времени у меня начались первые кровотечения, несом-ненно, из-за моих продолжительных сидений. В тот год Штольфцер продал сто одну мою работу: восемьдесят три рисунка и офорта из серии газограмм и восемнадцать живописных полотен, - одно Детройтскому Институту искусств, два - Стокгольмскому Музею современного искусства, одно Лондонскому музею изящных искусств Marlborough, еще одно- Хельсинкскому Музею искусств Ateneum и, наконец, триптих - Штутгартской Городской галерее. В то же время он добился проведения мой выставки в Туринской галерее "Галатея", другой - в Брюссельском банке "Креди Коммюналь" и третьей - в Университетском музее искусств в Беркели. Я разыгрывал множество идиллий с одним и другие полом, но то ли из-за моего эгоизма, то ли из-за боязни предать огласке мой секрет, я ни с кем не желал себя связывать. Таким образом я обрел репутацию соблазнителя ветреного, развязного и циничного; но, уставший обрабатывать партнеров с посредственной восприимчивостью к моим ухаживаниям или же страдающих отсутствием содомического влечения - "Евгений, только не туда, сволочь!" - я стал находить большее удовольствие от сношений с девушками и юношами "по вызову", которых заботились о моем удовольствии не требуя, чтобы я заботился об их собственном. Иногда я позволял себе групповичок с этими откормленными курочками и безбородыми козликами, - и вскоре моя чувствительность притупилась от их мануальных ласок с количеством пальчиков свыше десяти. Что касается моего пассивного гомосексуального опыта, то он оказался настолько мало-привлекательным, что через двадцать секунд после того, как в меня ввели его, я пернул подобно реактивной установке, чем окончательно и бесповоротно вытолкнул из себя любопытный член. |